Белая книжка стихов, а в ней – две ветки, лавра и розмарина. Зернышки
лавра продавили рельефно страницу, с розмарина осыпались иглы-листья. Книжка
называется “Европа”. Это попытка иноземца и переселенца понять себя в Европе,
отделить себя от жизни последнего материка, а потом в нее – в свою европейскую
ночь! - вернуться, сохранив пристрастный взгляд чужого. Это история жизни,
как она есть. Не история путешествий, а история освоений – быта, мира,
страха. Чужой мир, даже в домашней, карманной Европе, – всегда есть страх.
Удержание своего, особенности (особости) своей, своего языка, своей масти:
не раствориться, не исчезнуть, не стать одной из, став одной среди. В мире,
где все слишком близко – готический собор и стрижка газонов, кладбище и
кафе, Базель, Геттинген и Бордо, - в этом мире расстояния меряют не часами
на TGV, а зазором между своим и чужим, между вещью и картинкой из учебника
по истории культуры.
От своего, случайного, всегда
Приходишь к избранно чужому,
Чужому дню, чужому дому:
Нанять, привыкнуть и отдать.
Ведя речь об остранении вещей, вызванном несовпадением чужой жизни (здесь) и собственного взгляда, этой жизни чуждого (взгляда – оттуда, взгляда здесь и днесь), Вы говорите о том, как проводить границы, чтобы не остаться туманным комком протоплазмы, чтобы найти – единственное, чтобы выбрать -- себе по праву. Но под сознаньем собственного права все равно живет уверенность в судьбе: выбирает судьба, и то, что мы берем себе, - лишь ее случайные дары. Где-то здесь находится сюжет о свободе воли, сюжет вселенского собора. Здесь лежат границы, разделившие по-новому тело Европы, -- древесные кольца. В Вашей “Европе” -- та же жизнь материка: отделение греческого мифа от кельтского и германского язычества, а готики – от модернизма. И еще одна граница - между тьмой и сном.
“Жизнь – это сон”, -- сказали нам когда-то.
Мы в этом сне
Теряемся, как пленные солдаты
В чужой стране.
Существуя на границе своего и чужого, сна и яви, Ваше лирическое “я” наблюдает сразу два мира, поскольку принадлежит миру третьему – творчеству, который один и может вызвать зависть богов, не правда ли?
В тишине – ни женщины, ни друга –
Я живу. Завидуйте, благие.
В упоеньи вещи дорогие
Целый день, как добрая прислуга,
Протирал, но сколько ни старался –
Все в пыли негодная квартира.
Ночью я не спал. Я любовался
Ширмой, отделяющей от мира.
Здесь другая изощренность: простота стиха, минус-прием в поэзии постмодернизма
(поэзия постмодернизма - не оксюморон ли?). Вы, Элина, любите точность
– Вы любите ямб и хорей. Репертуар размеров невелик, но работает четко:
у каждого размера – особый ритм, выражающие почти всегда и бесповоротно
новый оттенок, новую интонацию. Вы любите твердые формы? Вы выворачиваете
жесткость сонета, обезглавливая или опрокидывая его, и сонет пластично
и податливо укладывается в венок, соединяя Старый и Новый Свет (тот и этот?)
в кольцо. А триптих “Весеннего переезда” –это, в сущности, трехстишие хокку.
Вы предпочитаете ямб и хорей. Не осталась ли слоговая мера только в
русской поэзии? Мне кажется, сейчас это путь наибольшего сопротивления.
Всеядность ямбического и хореического пятистопника с женскими и мужскими
окончаниями преодолевается ритмом, преодолевается мыслью. Чтобы не впасть
в зависимость от интонаций русского пятистопного хорея (Вот бреду я вдоль
большой дороги... выхожу я в путь, открытый взорам... гул затих. я вышел
на подмостки...), превратившего не один текст в контекст, нужно найти в
нем свой ритм (ведь только ритм делает стих личным), и Вам это удается.
Что здесь работает -- точность попадания слова в образ, непреложность интонаций
или тип рифмовки – я не знаю.
Но в строгой постепенности ритма книги есть зиянья, провалы: размывание
классического рисунка стиха отдельными стихотворениями (каплями дождя на
раскаленных скалах) – четвертое и пятое стихотворения из цикла “Стихи о
Рио”, построенные как раз на колебаниях ритма в дольнике и трехсложнике
с переменной анакрузой, стихотворение о божьей коровке, напоминающее разломанный
гекзаметр, верлибр гаремных вздохов “Тысячепервой ночи”. И эти развинченные
ритмы вбирают очень много - и гумилевские дольники, и античное эхо, и разноязычие
варварской толпы.
Сиянье и святость – вот признаки, с коими мне
Соотносить зеленеющий тайнами рок.
Я не язычник, но как не молиться луне,
Огромной и круглой как именинный пирог.
В мире, где все слишком старое – дома, мосты, дворы, дворцы, новыми
могут быть только ощущения. В мире, где чужое – “слишком свое”, только
взгляд – трезвый и внимательный – может заново выстроить мир.